ЭСКИМОССКО-ЧУКЧАНСКАЯ ВОЙНА

 

Повесть

(Фрагмент)

 

 

 

 

азачки и брошены на льду без призору — продиктовали мне ранним утром 10 августа 2016 года, и я машинально записал, потому что привык записывать всё, что диктуется, ведь потом — я это знаю — с меня спросят, записал ли я то-то и то-то и не забыл ли набить на клавиатуре своего  Dellа важные слова, посланные мне с того света, являющегося на самом деле этим светом, ибо тот свет не может же быть отдельным светом, — всё, что происходит там, всякую минуту влияет на страны, правительства, на меня лично, и, наверное, по-иному смотрел бы я на мир, если бы ранним утром  2 февраля 1920 года  дядя Богдан, взяв свой старинный  экспедиционный веблей и заполнив барабанные каморы литым свинцом, пошёл за арестованными, а вернулся бы с пустым револьвером… и сегодня, сидя перед монитором компьютера в маленькой съёмной квартире одного очень жаркого ближневосточного городка, я машинально записываю и даже не пытаюсь понять смысл этой странной фразы   азачки и брошены на льду без призору, — потому что знаю:  смысл откроется позже, и не ранее того времени, когда надлежит ему открыться, — не ранее, вот тогда я и пойму, что именно брошено было на льду без призору, и что означает это тёмное слово азачки, которого нет и не было в русском языке… тут мне представляется, как ветер эпох размётывает по сторонам дневники, письма, архивные документы, рвёт их в клочки и доносит в мой жаркий, беззимний, тяжко и нудно тянущийся 2016-ый год обрывок грязной бумаги, испещрённый кривыми буквами и пометами архивистов… может быть, буквы эти написал дядя Богдан, может быть, — безымянный колчаковский поручик, а то — красный комиссар, который в тот день дежурил на телеграфе, Бог весть! знаю одно — каждое слово наше и даже то, которое не сказалось, останется для будущих дешифровщиков, как предостережение и напоминание, — вот дядя Богдан в свой срок и предостерёг: на этой земле, в этом снегу нам места не будет и потому лучше сюда вовсе не лезть, иначе беда выйдет, — ежели такой народ, как чукчи, станем мы склонять ко взаимному сожительству, то легко может случиться изрядное кровоиспускание, подобное тому, которое сотворили немирные аборигены в битве при Егаче́ 14 марта 1730 года, когда погиб предводитель русских отрядов, казацкий голова  Шестаков, или того хуже, — семнадцать лет спустя, день в день, 14 марта 1747-го в битве на реке Орловой, когда храбрый кавалер майор Павлуцкий был убит предательским ударом чукчанского копья… впрочем, следует же упредить читателя, объяснив ему, кто есть таков дядя Богдан: мой дедушка Иосиф жил в Лиде, в большой семье, составившейся за полтора десятка лет в немалый круг, который насчитывал, кроме него, одиннадцать братьев и сестёр, — так дедушка Иосиф самый младший был, а дядя Богдан — старшой, и это прозвище — дядя Богдан, носил он с шестнадцати своих годков, когда поступил в 1881-ом в Петербургский университет, да ещё, будучи весной в столице, своими глазами видел покушение на Государя, которое произвело на него ошеломляющее впечатление, — невозможно же было смотреть без содрогания на раздробленные ноги Помазанника Божия да слышать его дрожащий шёпот: отвезите меня во дворец… там хочу почить… пуще же того поразил дядю Богдана растерзанный труп отрока поодаль, с виду — ровесника, лет, может быть, пятнадцати, как потом прописано было в общественных листках — Гриши Захарова, мальчика из соседней мясной лавки… глядя на него, дядя Богдан думал, что вот за таких-то убитых почём зря подростков и следует мстить проклятому самодержавию, — стало быть, и перепутал причину со следствием, — кто ж виноват в гибели мальчишки? — ведь Гриневицкий же, надо думать, виноват и все те, кто за спиной его стоял, но дяде Богдану недосуг было эти явные обстоятельства незрелым своим умишком сознавать, что и привело его вскорости к университетским бузотёрам, а там и с полицией он свёл знакомство ради профилактических бесед, однако не унялся, за что и сослан был вскорости на родину, то есть в Лиду, где работал сначала на пивзаводе Носеля Пупко, а потом — в паровозном депо недавно открывшейся железнодорожной станции, — ведь из семейного гнезда к тому времени ещё никто не вылетал, и многочисленные братья-сёстры всё сидели на жилистых шеях измученных родителей… моему деду, поскрёбышу, родившемуся в 1880-ом, было тогда, думается, три-четыре года, и дядя Богдан ещё немножко потетёшкал брата, однако же недолго, потому что в 1885-ом мы застаём его уже в Екатеринославе, на съезде народовольческих организаций, где он с жаром отстаивал свои методы борьбы за политсвободы; даже и сегодня легко мне догадаться, вовсе не заглядывая в исторические справки, что главным направлением борьбы для него был террор, причём систематический, хотя другие участники съезда и возражали в том смысле, что сил для подобной работы у Народной воли нынче нет, — угомониться он, словом, не хотел и через год был арестован в подпольной химической лаборатории — как раз проводил опасные опыты с нитроглицерином, и за эти весёлые штучки попал в Петропавловскую крепость на три года, а потом отправился в Колымский округ, не по своей воле, разумеется,  — родители думали — на гибель, а он и не погиб, — более того, в новом месте дядя Богдан так образовался, что даже втёрся к чукчам, среди которых изучил язык, познал быт аборигенов и женился на чукчанской девушке необычайной красоты; звали её — Анка-ны, что означало просто к морю, — так как она родилась дорогой к морю, — и он по созвучию кликал её Анкой, Аннушкой, а то — Анютой; так та Анюта сделала ему подарки, родив двух славных сыновей, и растила их строго по-чукчански, пока он гонял в тундре оленьи табуны и временами воевал коряков,— тогда уж чукчи держали его за своего и не хотели поминать более прежних подозрений, коим научили их русачки ещё в запрошлом веке;  вообще к чукчам втереться было трудно, ведь у них жизнь всегда наособицу текла, хоть потому, что они даже запаха чужого не могли перенести; как всякие народы Севера, чукчи весьма гостеприимны и им за честь приветить гостя, дать мяса, напоить да с собственной женою уложить, но у них такое обоняние, что они пришлеца сквозь тундру чуют и, даже приходя в места былых боёв, способны по запаху костей постичь коряка или эскимоса, а своего и подавно опознать, вот дядя Богдан поначалу и не пришёлся ко двору, ибо пах столичною тюрьмою, что было ненавистно чукчам, но потом, когда он, хорошенько пропотев, бросил мыться и только изредка  обтирался собственной мочой, пропитавшись густыми запахами шкур, покрывающих жилища, дымом, парным оленьим мясом и кровью, перемешанной с морозом, помётом телят, ворванью да сырой собачьей шерстью, вот тогда-то он и стал своим, и чукчи от него носов более не воротили, а прошло ещё несколько времён, и дядя Богдан, подражая благодетелям своим, перестал есть хлеб, соль, овощи  и залюбил олений жир да стал позволять собакам вылизывать после себя обеденную миску, дабы не мыть её в снегу, — и то дело, потому как не зазорно было от той цивилизации уйти, которая бессмыслицей своей столько тоски нагоняла на живого человека, что кричи криком, а порядка в суждениях не обретёшь! и как иначе, ежели Колымский округ тратил чуть не сорок тысяч из казны, а доходу давал едва лишь только десять! и было же с чего нести убыток: то в Петербурге горячие головы надумывали  на Колыме шелкопряда разводить да призывали устроить производство, то требовали отчёту по числу местного скота, а чиновникам недосуг было по стойбищам считать, так они туманные числа сочиняли, да присовокупляли к сему: верблюдов — ноль, ослов — ноль, мулов — ноль, козлов — ноль и даже баранов — ноль, хотя, если размыслить хорошенько, то баранов, пожалуй, было в окру́ге преизрядное число… ну, и дальше, в таком же точно духе: католиков — ноль, протестантов — ноль, лютеран — ноль, мусульман — ноль, иудеев — ноль… пшенички посеяно — ноль, собрано — ноль, а и ржи, впрочем, ноль, и овса, и гречихи, и иных злаков, а ещё: полотняных заводов — ноль, фабрик по изготовлению салопов  — ноль,   бисерных производств — отродясь не водилось, так же как и мастерских по выделке брабантских кружев… сотни рапортов, донесений, служебных отписок, а среди них — и вовсе уж курьёзные, — да вот хоть статистическая перепись местечка N: Колдаре Симеон — сорока двух лет, Рукавишников Степан — пятидесяти восьми, младенец Рафаил — полутора годков, ясачный люд — Чекчой — тридцати четырёх с половиною и Чуванзей — пятидесяти трёх… далее перечислено множество жильцов с итогом по концу: всего общими летами — сорок две тысячи двести двадцать пять годков… к чему? зачем? только Господу известно… бессмысленная почта, прибывающая мешками раз в год с началом навигации, циркуляры, отношения, приказы… и все эти местные царьки, князьки, удельные правители копошились на богатой землице бестолково и бесцельно, да ещё и умножали сущности: призовут богатого чукчу да одарят его красным кафтаном, бронзовой медалью и кортиком в серебряной оправе, а тот сей же час зовёт себя тойоном, то есть вождём, царём, при чём следует сказать, что у чукчей испокон веку вождей-то не водилось, и вот этот, в кафтане, начинает плести свою политику, глядючи на русских, а русские уж куда горазды: один умник из Ново-Мариинска доехал сдуру до прибрежных чукчей и обязал их бумагой на русском языке подымать самодержавный стяг над крышею фактории всякий раз, как российское судно покажется вдали… а судно-то кажется раз в год! вот чукчи и забыли указание начальства, за что были биты тем начальством — при посредстве самоличного приложения к их рожам начальственной десницы… или вот, краше того: иной начальник завёл моду вписывать в особую книгу все сделки обрусевших юкагиров, — шапку кто сменял, штаны или там собаку, — а потом слал в инстанции отчёты, списанные с этой книги… кому в тех инстанциях нужны юкагирские штаны?.. а один анадырский начальник, который потом пошёл губернатором в Тобольский край, решил стать покорителем племён: лично поехал к нищим корякам и угрозами-посулами, резво объясачил их… ну, дали они ему пять лисьих шкурок в обмен на головку рафинаду, а он, боек да ретив, сей же час рапортишку по начальству: так, мол, и так, подвёл, дескать, под присягу и подчинил державе племя, совершенно вольное и до сих дней жившее в независимой свободе, с чего польза казне выйдет непомерная… или: пришлют из столичных департаментов подписные листы на возведение статуи потопленной Муму — ради вдохновляющей гуманистической идеи, так местные прокураторы  уж и расстараются, а столоначальники столь бумаги изведут, сколь даже империя не производит, пустят все склады в расход, — до того, что и клочка путного не сыщешь, чтобы двуглавого орла на нём напечатлеть… всем польза, все при деле, а что денег соберут рупь восемьдесят пять, так то ведь не беда, нужды нет, — выслуга идёт, жалованье платят, а под шумок можно же и ясак у инородцев сверху меры взять, а что? чай, в Петербурге под это дело ассигнования дадут, так разве ж бюджеты эти сладкие  ради Муму не распилят на кусочки? вот столица погоняет, а провинция скачет, и столько в ней, то есть, в провинции, фантастической дурости, что умный человек, разглядев дело, только подивится: как следует всё переворотить да поставить с ног на голову, чтобы в северной глуши суметь сколотить себе баснословный капиталец, создавая вкруг себя лишь смуту и видимость работы… вот наш герой и бежал сих управителей и слился с чукчами, которых даже самоназвание говорило о подлинности их народа, — они звались луораветланы, что значит — истинные люди… впрочем, их истинность доходила до таких понятий, которые  позже, в двадцатом уже веке именовались как нацпревосходство и расовая исключительность, что в сочетании с экспансионистскими наклонностями ставило чукчей в весьма опасный ряд, и не случайно их как огня боялись все окрестные народы: чукчи были отважными воинами и вовсе не боялись смерти, вплоть до того, что резали друг друга при малейшей возможности пленения в бою, — до этого, правда, редко доходило, ибо они всегда и всюду побеждали, идя в бой под грохот бубнов, обтянутых человеческою кожею и сохранившихся ещё со времён храброго Павлуцкого; смерть чукчи презирали, потому что каждый из них имел с рождения шесть душ, которым от веку предназначены места в раю; рай назывался у них Бесконечное пространство предков,  и после смерти всякий чукча поселялся там; в бой шли они со свирепыми лицами, рыча, как волки, и злобно кусая рукава, — при их виде неприятель бежал, бывало, даже не вступая в бой, и дядя Богдан научился у них безмерной отваге и безудержной лихости; будучи с оказией в Ново-Мариинске, он приобрёл как-то у штурмана американской шхуны новенький веблей, с которым впоследствии ходил промышлять немирных юкагиров, грабить коряков, да отбивать оленей у эвенов или ненцев, доставались ему даже женщины, но он брезговал их брать, потому что сифилис свободно гулял по всему северо-востоку, и знакомый доктор говорил иной раз, шутя, дяде Богдану: вот вы, я вижу, как есть природный чукча, стало быть, заклинаю вас всем сущим на земле — не ходите, мол, в чужие стойбища, ибо там бледная спирохета вас непременно караулит… кстати! вот же и лыко тут в строку: один верхне-колымский управитель завёл обычай вписывать в специально заведённый кондуит все раскрытые лично им амуры, — только прознает где какая связь, сей же час — на карандаш и учиняет форменный допрос: а раньше с кем? намереваясь тем дознаться до истока и выслать причину или же причины из Колымского края  в самую глубь материка… и что? доигрался ретивый реформатор народного здравоохранения до собственного люэса… что ж, ирония фортуны! лучше разве скажешь?..  но вернёмся к герою, дяде Богдану, которого фотокарточки, хранящиеся в фамильном альбоме, всегда меня влекли, — такое весёлое лицо и морщинки возле глаз… весь в бороде, в усах, и похож не то на Амудсена, не то на Роберта Скотта, — вот он на древней фотографии: в кухлянке, в штанах из камуса, в мягких торбасах… без шапки, капюшона и без рукавиц, в одной руке — веблей, в другой — чукчанское копьё, — образ, я бы сказал, не воина, а землепроходца, несмотря даже на солидное вооружение, — карточек его в альбоме — три: одна поясная, в студенческой тужурке, вторая в рост — возле яранги, с веблеем и копьём, а третья — тоже в рост — в длиннополом тулупе и фуражке с эмалевой звездой… последнее фото относится, видимо, к двадцатому году, когда он и погиб, не сумев уже вернуться в Лиду, а вернулся б, и, думаю, стал бы компаньоном деда, с ним вместе крутился бы в аферах, добывая золотишко, и ещё лет двадцать наверняка прожил бы — до сорок первого по крайней мере, ну, а там уж ему не было судьбы — пропал бы вместе со всеми либо в гетто, либо на Лидском полигоне, где лидчан укладывали в гигантские братские могилы…сложилось, однако, по-другому: десять лет почти жил он среди чукчей и так преуспел в этнографических записках, что на него обратили внимание в Академии наук, откуда пошли вскорости по инстанциям ходатайства о его освобождении и разрешении вернуться в Петербург; он и вернулся, инстанции смягчились… тут следует пропустить его участие в полярных экспедициях, в том числе американских, работу в марксистских журналах и подвиги в Великой войне, куда он отправился чуть не пятидесяти лет, — эти материи скучны, однообразны и станут тормозить нашу и без того неторопливую повесть, посему отправимся за дядей Богданом прямиком в 1917 год и увидим его уже левым эсером во Владивостоке: сначала он подвизался в Союзе приамурских кооперативов, а потом стал членом Владивостокского совета рабочих и солдатских депутатов, чему способствовал некий Миша Мариков, с которым дядя Богдан сдружился в Союзе кооперативов, — этот Мариков был резкий, заводной, горячий; вспыльчивость его делала с ним злые шутки, приводя порой к ненужным драмам, но к дяде Богдану он относился с уважением, ценил его и доверял ему; вот они вместе делали дела: дядя Богдан забросил этнографию и стал работать ради партии, потому что верил в партийные идеи, как верил когда-то в систематический террор… после революции, правда, радикальные доктрины стали тяготить его, потому что он видел много смерти, очень от неё устал и не понимал более в убийстве ни радости, ни пользы, — военные набеги чукчей, в которых он участвовал, Великая война и революционные эксцессы научили его относиться к жизни человека много осторожнее, а тут снова — левые эсеры и всякие противоречия, но он работал, стараясь не касаться крови, и это у него, в общем, получалось, но чувство, что дороги эсеров — не самые хорошие, в конце концов привело его в РКП(б), чему, кстати, немало способствовал известный Мариков, и так они продолжили совместный путь, став даже в восемнадцатом году участниками Третьего съезда Советов, однако судьба их оказалась краткой и печальной, — дяде Богдану было отмерено всего-то пятьдесят пять лет, и я уж сегодня на четыре года пережил его, а Марикову и подавно — едва тридцать с небольшим, хотя за этот миг успел он познать и славу, и власть в полной мере, и любовь загадочной красавицы, роковой дамы, бросившей для него своего мужа, купца-миллионера; об этом, впрочем, в свой черёд, а за два года до событий дядя Богдан и Мариков были арестованы во Владивостоке белочехами и отправлены в концентрационный лагерь, откуда путь им был прямиком в братскую могилу, потому как расстрельная бумага на них была уже готова, однако ж свыше смерть друзьям покуда не была назначена, по причине того, что земной суд отличается от Божьего, — они же должны были вскорости чукчей привести к присяге; посему узники бежали, скрывались, а потом перешли на нелегальное жильё; осенью девятнадцатого года Владивостокская ячейка отправила их в Ново-Мариинск, который через время стал Анадырем, и уж тут они вволю расстарались: задача была ни больше ни меньше — установить Советскую власть на Чукотском полуострове, и дяде Богдану ещё во Владивостоке указали: ну, вам, дескать, товарищ Богдан, и карты в руки, потому как оленные чукчи, можно сказать, ваши природные браты и сообщество ваше крепче, чем сообщество обрезанных, ведь вы с чукчами с одного ножа ели, в одной яранге спали и жена у вас — чукчанка... (...)