АЛЕБУК

Повесть

(Фрагмент)

 

С трудом  приоткрыв глаза, генерал всмотрелся во мглистый полумрак знакомой комнаты: обстановка её слегка покачивалась, словно в невесомой тине застоявшегося озера,   шкаф, сервант, стол со стульями и старинное трюмо колониальных времён, украшенное затейливой, местами облупившейся резьбой, плыли среди зарослей тростника, лиан, кустарников  и папоротников непролазной сельвы, медленно шевелясь и плавно перемещаясь то ли от колебания воды, то ли от горячих и влажных домашних сквозняков. Лёгкие, но совсем не освежающие знойные волны  набегали из приоткрытой двери, лениво овевая мокрое лицо генерала.  Сознание его расслаивалось, —  он одновременно видел воду и воздух, привычную мебель и буйную тропическую растительность, заполняющую углы помещения; возле кровати сидела, напряжённо вглядываясь в генеральское  лицо, рыжевато-песочная пума, за ней возвышалось неподвижное изваяние пятнистого ягуара, который только подрагивал усами, застыв на своей бессменной вахте, в углу возился коати — симпатичный южно-американский енот, чем-то немного похожий на медвежонка,  по лианам, которые вольно вились среди мебели и заплетали потолок, сновали суетливые обезьяны, низкорослый олень заглядывал в дверь из соседней комнаты, под сервантом пряталась коричневая древесная жаба, а на спинке кровати сидел огромный разноцветный попугай-ара. Генерал с трудом повернул голову и глянул в закрытое окно; сквозь щели ставен пробивалось ярое солнце январской сиесты, и этот белый зной, словно бы сам являясь источником света и вступая в противоборство с комнатною  тьмою, побеждал её и превращал угольный мрак помещения в зыбкие сумерки, точно так, как нежное молоко превращает черноту кофе в мерцающий перламутровый колер.

Со второго этажа слышался разговор на гуарани, детские голоса громко спорили о чём-то…  генерал устало прикрыл глаза: он шёл с мачете в руках за бронзовокожим проводником, сзади вгрызались в сельву его сопутники… где-то в глубине  лесной чащи хрюкали, словно свиньи, обезьяны-ревуны…  уставшая команда  брёла  вперёд, сокрушая на своём пути подлесок,  кусты и попадающиеся на пути громоздкие предметы мебельных гарнитуров —  вот под ударом генеральского мачете пал буфет, а капитан  Орефьев, следующий за командиром,  молодецки разрубил пополам массивный дубовый шкаф… вот сквозь скрученные в жгуты  лианы каким-то фантастическим образом вплыла  огромная семейная кровать и проводник-индеец лихо рассёк  её металлическую спинку, украшенную зеркальными никелированными шарами… разноцветные рыбы, большие и маленькие, разукрашенные волшебными мерцающими красками, медленно пошевеливая плавниками, сновали вокруг,  и одна из них —  диковинного жемчужно-алого цвета  —мелькнула прямо перед лицом генерала, задев его лоб своим ласковым прохладным  хвостом. Вдалеке послышался мелодичный звон хрустального колокольчика и маленький отважный отряд в недоумении приостановился, вглядываясь в густую чащу: ловко лавируя меж вековых стволов и грациозно покачиваясь на поворотах,  навстречу им  двигался красивый жёлто-красный трамвай; окна его не имели стёкол, а бока и кабина были украшены цветочными гирляндами, несущимися вслед вагону, словно разноцветные хвосты; позади трамвая громыхала колёсами открытая платформа, также богато убранная огромными тропическими орхидеями и чёрными траурными лентами…

 

Генерал вспомнил, как был поражён видом этого трамвая, когда впервые увидел его на улицах Асунсьона. Трамвай был единственным на весь город, ходил мимо кладбища и к нему специально цепляли похоронную платформу, чтобы те, кто побогаче,  могли достойно проводить в последний путь своего покойника. На руках усопшего нести было далеко, применение гужевого транспорта  казалось неуважением, а автомобили с деликатным заданием справиться не могли, поскольку грузовиков в Асунсьоне  в те годы не было вообще.  На весь город имелось только пять легковых машин: одна была у президента страны, другая — у военного министра,  да ещё три использовались в качестве такси и большею частью стояли, сверкая полированными боками,  на малолюдной центральной  площади в ожидании зажиточных пассажиров.

Для генерала всё было волшебным в этом городе. Последние годы он без особых надежд мечтал о подобном тихом  волшебстве, желая только одного — забыть  пережитые ужасы, навсегда похоронить в памяти жуткие картины новороссийской катастрофы, голодное сидение в Галлиполи, нищую Болгарию и неприветливую Аргентину. Весь 1923 год он промыкался в Буэнос-Айресе на копеечном жалованьи преподавателя немецкого и французского, стоически вынес все дрязги, склоки и сплетни эмиграции и вырвался наконец на свою обетованную землю, в лелеемый с детства мир индейских касиков и тропических джунглей.

С неприятным чувством вспомнил он свой первый визит в парагвайское посольство в Буэнос-Айресе;  там отнеслись к нему с прохладцей, разговаривали сухо, сетовали на революционные настроения в стране, но впоследствии и даже через весьма короткое время уже с интересом обсуждали его предложения и проекты. Он давно вынашивал идею построения русского ковчега вне родины, изгнавшей его и сотни тысяч ему подобных…   мечтал о собирании  всего лучшего, что только мог сохранить изгнаннический мир, и это лучшее, эта квинтэссенция нации, её культура, благородство, терпимость, милосердие и сострадание, её, в конце концов, боевой потенциал и дерзость  могли бы в будущем послужить основой для русского возрождения… когда царство красного дьявола выродится и погибнет… тогда будет чем заполнить выжженную землю отчизны, ибо сохранится живым зерно, здоровое и жизнестойкое, которым засеются освободившиеся от крови равнины и дадут новый, невиданный доселе, баснословный урожай…

Парагвай тоже жаждал обновления; прошло уже более полувека после кровопролитной войны с Тройственным союзом, а страна так и не оправилась после сокрушительного поражения. Долгие годы восстанавливались разорённые дотла и без того немногочисленные предприятия, железная дорога, общественные и частные здания. Не были изжиты и последствия демографической катастрофы — страны-агрессоры практически уничтожили нацию,  из более чем миллионного парагвайского населения оставив в живых лишь  двести тысяч, среди которых мужчины составляли  только седьмую часть.

Генерал припомнил свои долгие разговоры с бывшим президентом Гондрой и военным атташе Санчесом, которые ввиду только что завершившейся Гражданской войны в стране строили свои далеко идущие планы;  тогда, в середине 20-х русская колонизация казалась фантастикой, но прошло всего несколько лет и пасынки Европы хлынули на берега Парагвая и Параны.

 

Сидя в просторном фойе парагвайского посольства в Буэнос-Айресе, генерал спокойно и деловито излагал свои доводы в пользу сотрудничества. 

— Русские офицеры, — говорил он, — прекрасно образованы, среди них есть замечательные специалисты и они послужат Парагваю, как своей новой отчизне, давшей им приют и вторую жизнь.  Я убеждён, страна станет для них настоящим духовным пристанищем, там они смогут, сохраняя свои обычаи, религию и культуру, влиять на её возрождение.

— Нам нужны русские, — отвечал полковник Санчес, — мы поможем с переездом, дадим льготы, землю. Решите только информационные вопросы, может быть, понадобится организовать какой-нибудь комитет, как-то оповестить потенциальных переселенцев…

Президент Гондра согласно кивал, ободряюще поглядывая на собеседников.

 

Парагвайское правительство дало генералу карт-бланш, и первая дюжина русских специалистов из числа «бывших»  вскорости  прибыла в Асунсьон.

К началу тридцатых положение бывших российских офицеров и их семей в Европе ухудшилось, оно, впрочем, никогда и не было особенно хорошим, —  пренебрежительное отношение властей, массовые увольнения и трудности устройства на новую работу, неизбывная нищета и внутренние конфликты среди недавних беженцев вовсе не способствовали безмятежной жизни.  Парагвай же предлагал неплохие  условия переселения, оплату дороги, огромные наделы бесплатной земли. Генерал с энтузиазмом взялся за дело  — европейские газеты запестрели призывными статьями, во Франции организовался комитет содействия отъезжающим, были решены финансовые вопросы, и по южным морям потянулись бесчисленные транспорты, везущие русских переселенцев на новую  Цитеру.

Сам генерал, между тем, был приглашён в столичную Военную школу преподавателем фортификации и французского языка, очень быстро стал её директором, но вскоре Министерство обороны нашло ему более достойное применение…

 

Рыжевато-песочная пума, по-прежнему неподвижно сидевшая возле его кровати, всё так же пристально вглядывалась в его костенеющее лицо… ягуар позади неё неожиданно зевнул, широко раскрыв рубиновую пасть и обнажив чудовищные клыки… генерал слабо шевельнул пальцами, словно желая приласкать животных, но сил не было,  и его безвольная иссушенная рука осталась лежать на постели, не в силах исполнить простого желания… позади ягуара сомкнулся сухо шелестящий тростник, зверь поднял красивую пятнистую голову, и генерал увидел себя на тропе, в авангарде маленького, измученного жаждой отряда… он стоял, ожидая, пока зверь поймёт, что опасности для него нет, и уступит дорогу, но ягуар не уходил, — внимательно вглядываясь в генерала, он спокойно изучал его тщедушную фигурку, переводил умные глаза на капитана Орефьева, на барона Экштейна, и казалось, размышлял… позади ещё двое — это были братья Оранжереевы,  — далее — свои, краснокожие… ягуар принюхался… да, свои, пахнут сельвой и индейским потом… он величественно развернулся, но не ушёл в заросли, а, оглянувшись, словно приглашая следовать за ним, грациозно двинулся по тропе… Путешественники, не сговариваясь, пошли следом.

 

Вот уже три месяца бродили они по непроходимым джунглям, погибая от голода, жажды и подвергаясь все пыткам тропического ада. Двигаться вперёд можно было только с помощью мачете, даже те индейские тропы, которые знал генерал, были завиты лианами и смыкающимися на высоте человеческого роста одеревеневшими злаками. Любая тропинка в сельве зарастает в течение нескольких дней, если только она не используется людьми или животными постоянно. Поэтому отряд генерала  шёл почти наугад и не использовал наземные ориентиры, дорогу указывала стрелка компаса.

Продукты были на исходе, оставалось лишь немного вяленого мяса, несколько банок консервов, пригоршня тапиоки да мешок британских галет.  Скудный скарб экспедиции тащили два измождённых мула. Коней путешественники вели в поводу, верхами шли, только выходя  на открытые места, которых попадалось совсем немного. Основная часть пути пролегала через труднопроходимые дебри, где опасности таились на каждом шагу. Огромные территории центра и севера-запада  Парагвая, раскинувшиеся более чем на триста квадратных километров и называемые Чако-Бореаль,  в течение сотен и тысяч лет зарастали девственным доисторическим лесом и оставались местом обитания только диких зверей и немногочисленных индейских племён, среди которых, впрочем, были не только относительно мирные гуарани, чамакоко и мака, но и дикие, кровожадные каннибалы-морос. Генерал переместился в арьергард отряда и шёл теперь рядом с проводниками-индейцами Мэккэпитью и Гуражирари, настороженно поглядывая по сторонам. На вахту заступили братья Оранжереевы, — размахивая сверкающими мачете, они вгрызались в первобытную чащу. Сельва полнилась голосами зверей и птиц, громкими, агрессивными или, напротив, едва слышными и, казалось бы, не представляющими никакой опасности; Меккэпитью внимательно вслушивался в эти звуки, пытаясь угадать их тайный смысл, потому что любой шорох, любой,  самый незначительный, тихий и незаметный шелест мог стать большой бедой. Чтобы выжить здесь, нужно было хорошо понимать джунгли, знать их законы. «Несчастливое число, — думал генерал, — да вдобавок не было ещё путешествия длиннее и труднее этого». За последние семь лет он совершил дюжину экспедиций в Чако-Бореаль, занимаясь топографической разведкой и составлением карт, поиском источников воды и удобных мест для постройки оборонительных фортов. Не меньший интерес представляли для генерала и живущие в Чако индейские племёна, — всю жизнь он, как мальчишка, увлекался индейцами, интересовался их языком, бытом, культурой, обычаями и верованиями. Сколько уже пройдено дорог, сколько сделано! Генерал вспомнил, как насторожённо поначалу встречали его дикие индейские племена, как боялись его эти дети сельвы. Сколько понадобилось терпения, такта и благожелательного участия, чтобы завоевать их доверие. Генерал усмехнулся, припомнив, как потешались над ним индейцы, когда он, изучая их диалекты, пытался разговаривать на гуарани или на чемакоко. Видно, произнося новые слова, он так искажал их звучание и смысл, что индейцы просто покатывались от хохота! Но это была хорошая практика, благодаря ей он отлично изучил языки племён, свободно общался на них со своими новыми друзьями и потом в Асунсьоне, в своей кабинетной тиши,  даже составил два словаря — испано-мака и испано-чемакоко. 

Глянув  в сторону  Мэккэпитью, генерал подмигнул ему и сказал:

— С такими зубами тебе, наверное, больше всех хочется есть!

Индеец оценил шутку, растянув в довольной улыбке толстые обветренные губы. Он имел мощный подбородок, тяжёлые массивные челюсти и громадные лошадиные зубы необычайно белого цвета, которыми перетирал с утра до вечера копаловую смолу, а имя его как раз и означало в  переводе  «Большие зубы».

Вопрос пропитания действительно стоял достаточно остро. Генерал понимал, что через пару дней продуктов  не останется вовсе, а вода уже и сегодня едва плескалась на донышках фляжек путников. Жажда   вот что было самым страшным в сельве. Источников воды здесь было немного и найти их было нелегко. Только индейцы могли указать пути к редким водоёмам. Генерал вздохнул, снял с пояса флягу и бережно прикоснулся к нагретому краю её горлышка. Вода была тёплая и терпкая, но даже мизерный глоток взбодрил его и добавил сил.

Тринадцатая, проходившая под знаком несчастливого числа экспедиция, затянулась. Предыдущие были не в пример короче. Самая необременительная  оказалась двухнедельной, другие тянулись от месяца до двух. Впрочем, нынешнее путешествие и по задачам отличалось от остальных.

Машинально подрубая лианы, мешающие проходу, генерал припоминал свой недавний визит к военному министру Скенони.

 

Глухой декабрьской ночью министерский вестовой переполошил весь генеральский дом, напугав Алю и индейцев, ночевавших в соседних помещениях. Генерал быстро собрался и отправился на правительственную площадь. В недолгой дороге по пустынным улицам его сопровождало только пение цикад; предчувствуя не поддающуюся прогнозу перемену участи, в сумеречном свете спелой луны он подошёл к нужному подъезду.

Асунсьон спал.

Министр Скенони встретил его с радостным нетерпением и сразу подал мятый клочок грубой бумаги. Генерал вчитался. «Сильная Рука! Ты поручил охранять рубежи Питиантуты и поставил в преддверии их сторожевые знаки. Вчера в последних сумерках заката десять боливийцев на голубых мулах вторглись  в твои владения. Если не явишься немедленно, Питиантута попадёт в их руки. Саргенто Тувига, вождь чемакоко». Самопровозглашённый сержант Тувига был ближайшим другом и поверенным генерала. Его племени он поручил охранять берега крупнейшего водохранилища Чако-Бореаль — озера Питиантуты.

Анализируя соотношение военных сил своей страны и соседней Боливии, генерал понимал, что в возможном противостоянии Парагвай будет быстро и легко побеждён, ибо Боливия превосходила вероятного противника  и по людским ресурсам и по вооружению во много раз.  К тому же Парагвай был нищ и опустошён предыдущей войной. Но генерал понимал также и то, что боливийцам, этим жителям долин и предгорий, привыкшим к более-менее умеренному климату, тяжело будет воевать во влажной, жаркой и безводной сельве. Поэтому лагуна Питиантуты имела стратегическое значение. Благодаря прежним экспедициям генерала парагвайское военное ведомство давно уже имело карты, составленные им, где были отмечены колодцы, родники и водохранилища вместе с тайными индейскими тропами, ведущими к ним;  Чако-Бореаль к этому времени был относительно неплохо исследован. Кроме района Питиантуты.  Тринадцатая экспедиция и была посвящена выходу к озеру и фиксации его на карте.

Второй день генерала не покидало ощущение, что отряд идёт в неправильном направлении. Компас вёл себя странно, а ночные светила определённо указывали на то, что путники заблудились. Прошлой ночью это заметил Мэккэпитью, проснувшись раньше всех, когда  маисовые зёрна звёзд ещё не упали в джунгли с предрассветного неба. Сегодняшний день прошёл в ожидании наступления темноты; генерал хотел скорректировать путь по звёздной карте, чтобы с утра взять верную дорогу.

В густых сумерках нашли маленькую укромную поляну, развели костёр, привязали лошадей и мулов. Вечерами подступал холод, бывало, что днём маялись от жары и духоты, а ночью отчаянно замерзали. Сидя перед весело потрескивающим  костром, съели скудный ужин, допили  последнюю воду.

— Новый день придётся начать с охоты, ваше превосходительство,  — задумчиво сказал Орефьев.

— Стало быть, придётся, — откликнулся генерал. – Только нам с вами следует  молиться, чтобы  мы сами не стали объектами чьей-либо охоты...

И начал, по своему обыкновению рассказывать жуткие истории о пропажах  в сельве французов  и аргентинцев,  о нападениях на путешественников диких зверей и кровожадных каннибалов-морос. Индейцы сразу ушли и стали дозором по краям поляны; подходя к деревьям, они разговаривали с ними, чему-то горячо возражали и так же горячо задавали какие-то тайные вопросы, воздевая руки к ветвям. Деревья, по-видимому, отвечали, так как индейцы не успокаивались, а напротив, продолжали нервно отстаивать свою точку зрения.  Орефьев, Экштейн и братья Оранжереевы мрачно слушали генерала, устало поглядывая время от времени то на проводников, то на пляшущий огонь костра.  Они и сами побывали в иных передрягах и могли бы рассказать истории не менее занимательные, но никто из них уже не хотел тратить силы на ненужные разговоры, потому что усталость, голод и жажда, а главное, неопределённость будущего вовсе не располагали к безмятежным беседам. Хмуро пожелав генералу спокойной ночи, они вскоре развесили свои гамаки, забились под москитные сетки, укутались, кто как мог, и мгновенно уснули. 

 

На рассвете бивуак был разбужен дикими криками индейцев. Мэккэпитью и Гуражирари метались по поляне, разбрасывая на её границах горящие головёшки, и вид у обоих был такой, что, казалось, остановить смертельный  ужас, который надвигается на путешественников, невозможно, остаётся лишь подвергнуть себя самосожжению, спасаясь вместе с индейскими духами вознесением на безопасные небеса. Подбежав к краю поляны, генерал услышал омерзительный хруст и шелест миллионов  хитиновых панцирей. С ужасом вгляделся он в предрассветный сумрак  и увидел среди деревьев и кустов сметающую всё на своём пути лавину гигантских термитов. Стена тёмно-серого цвета медленно и неотвратимо надвигалась, грозя смести маленький лагерь беззащитных пилигримов. Генерал в панике схватил свой винчестер «тридцать-тридцать» и решительно вскинул его к плечу… капитан  Орефьев, стоявший позади наискосок от генерала, устремляясь вперёд, медленно поднял колено,  подался на линию огня и оказался сбоку от маленькой генеральской фигуры… взгляд капитана скользнул по развёрнутым плечам командира, по его вытянутым рукам, по длинному стволу винчестера… на стали ствола тускло мерцали отсветы заградительного пламени… генерал смотрел в прорезь прицела…

 

… впереди,  в сумраке рассвета текла кипящая лава красной кавалерии, лёд залива белел перед ней и медленно исчезал, пожираемый адскою тьмою этой страшной скученной массы, этим жутким скопищем кентавров… взгляд генерала фантастическим образом приблизился… кавалерийский полк, устремлённый в атаку на невидимого врага, летел, звеня в нетерпении злобы… может, то звенели шпоры кавалеристов, а может, морозный воздух, рассекаемый горячими мордами коней авангардного эскадрона… топот копыт, колючая позёмка, стремительно летящая под заиндевевшими стременами, перекошенные ненавистью и азартом скачки безумные лица и смертоносные лезвия шашек, рассекающие жгучее ледяное пространство… генерал видел отдельные фигуры… шинели… островерхие суконные шлемы с тёмными провалами пятиконечных звёзд, колючие глаза и разинутые в беззвучных криках рты… батарея генерала стояла на высотке, расчёты нетерпеливо и нервно поглядывали то вниз, то на своего командира… генерал взял трубку полевого телефона:

— Старшего офицера!

— Поручик Стриженов, ваше превосходительство!

— Направить батарейный веер в ориентир!

— Есть направить батарейный веер в ориентир!

Генерал поднял правую руку, сжатую в кулак.

— Правые двадцать-шестьдесят, трубка шестьдесят! Орудиями правее! Огонь!

И выбросил руку вперёд, словно указывая направление.

Чудовищный грохот накрыл окрестности, снаряды попали в самую гущу атакующих, пробили лёд, и всадники в давке и суматохе  стали скатываться в ледяную воду. Задние влетали в смешавшийся авангард, кони давили друг друга, бойцы тонули…

— Заряжа-а-ай! — послышались голоса командиров расчётов.

Прислуга быстро и слаженно исполнила приказ.

— Левее на две, семьдесят, трубка семьдесят! – сорвавшимся голосом закричал генерал. — Батаре-е-ея!

— Нулевая вилка! Всеми патронами! Беглым!

Прислуга застыла, зажав ладонями уши…

— Огонь!! — генерал снова резко выбросил вперёд руку и захлебнулся яростной злобой.

Снаряды рассекли атакующих почти пополам и задымили непроницаемою завесою лёд залива;  когда дым рассеялся, стало видно, что только головной эскадрон продолжает  лететь вперёд, ослеплённый ненавистью, остальные же топчутся на месте, пытаясь сориентироваться…  первые ряды арьергардных эскадронов обтекают клокочущие полыньи и устремляются вслед за улетевшими вперёд товарищами… вихрь, дикая скорость и затмевающее разум бешенство, безумная скачка, но… навстречу уже несутся белогвардейские эскадроны! Башлыки, папахи, фуражки, закреплённые подбородочными ремнями, развевающиеся полы обледенелых шинелей, беснующиеся кони с летящими в метели хвостами…  горящие пламенем обветренные лица, обнажённые шашки, алчущие вражеской крови… словно всадники Апокалипсиса неслись белые кавалеристы на врага, страстно, болезненно желая только одного   мести, мести, мести! За разрушенные дома, за разбитые семьи, за погибших товарищей! За поруганную родину, за поставленную на колени страну…

 

… генерал опустил винчестер, начиная сознавать тщету своих возможностей…

Полчища термитов продолжали свой неукротимый марш, и отвратительный треск их хитиновых оболочек слышался всё отчётливее. Индейцы продолжали очерчивать спасительным огнём магический круг по краям становища,  остальные члены экспедиции, быстро оценив обстановку, присоединились к ним. Термиты шли как судьба, как неотвратимый рок, как Господний мор, и были не менее страшны, чем огнь и сера, льющиеся  с небес на библейских грешников.

Путешественники продолжали размётывать гигантский костёр,  и вскоре  поляна была окружена мощным кольцом заградительного пламени. Опасаясь его могучего жара, термиты медленно, словно нехотя, стали огибать бивуак с обеих сторон, объедая по пути окрестные джунгли, они текли и текли, и не было конца этому бесконечному потоку, в котором  их многомиллионная  армия двигалась, ведомая неизвестными людям инстинктами к какой-то своей судьбе, к какому-то своему единственному, может быть, предназначению…

 

Генерал слабо застонал, и пума, сидевшая возле его кровати, вздрогнула, а ягуар подобрал мягкие лапы и заглянул ему в лицо. Оно было отёчным и влажным, глаза прикрывали тяжёлые веки, на лбу пульсировала вздувшаяся жилка. Генерал чувствовал лёгкую дурноту, жажда мучила его,  и в полудрёме он продолжал ощущать боль во всём теле, которая не хотела уходить, не хотела дать отдыха измученному организму, продолжая терзать его безвольные члены. В приоткрытую дверь заглянула Аля, услышавшая бессловесный зов генерала, на минуту исчезла и снова появилась, неся в руках привычную ему круглую тыковку-калебас со свежезаваренным йерба-матэ. Он почувствовал её присутствие, открыл глаза  и с трудом повернул голову. Животных в комнате не было, папоротников и лиан — тоже; привычная обстановка успокаивала,  и его воспалённое воображение мигом остыло и блаженно расслабилось в нирване неожиданного короткого отдыха. Аля села на край кровати и подала ему калебас с серебряной трубочкой-бомбильей. Он поймал трубочку губами, с наслаждением потянул горьковатый матэ. Лёгкое ощущение тошноты отступило, хотя общее самочувствие почти не улучшилось. Аля забрала калебас, поправила подушку, подтянула простыню. Сидела рядом неподвижно и скорбно, напряжённо вглядываясь в его лицо. Генерал с трудом приподнял руку, положил её на прохладную ладонь жены… Холодная ручка...

 

Она была ледяная, эта маленькая замёрзшая ручка! Резкий, обжигающий морозом ветер бросал им в лица сухую колкую крупу, жалил щёки, колол губы, выхлёстывал слёзы из глаз. Они сидели на заснеженной скамейке в Сапёрном переулке, недалеко от почты, где она работала, и с удивлением смотрели друг на друга. Они не понимали и всё силились понять, как в течение одного только дня могли стать друг для друга судьбой, общей дорогой,  вечной роковой связью. Он смотрел в её глубокие фиалковые глаза, горевшие густым синим огнём посреди белой метельной круговерти и думал, что она спасёт… а больше некому было спасти его, погибавшего от горя посреди этого заледеневшего  мира…  Он работал, отдавал распоряжения своим солдатам и принимал приказы от старших, исполнял то, что приказано, ел, спал, решал какие-то бытовые проблемы, но… он не жил, а существовал как функция, как фантом, как бесплотный дух, не способный к жизни, творчеству и вдохновению. Он думал, что жизнь кончилась, во всяком случае,  она потеряла для него смысл, которым поддерживается стояние любого человека, и вот он, оставленный самым любимым, самым дорогим на земле человеком,  одинокий, замёрзший на ледяном ветру внезапного сиротства, бредёт один по назначенной Господом дороге и сбивается с неё, сбивается, оступаясь в грязь, слякоть, хлябь, и не может отыскать чистого пути, потому что вокруг   тьма и пустота отчаяния. Его любимая жена Маруся ушла, едва раскрыв свою красоту, молодость, юную страсть, едва успев одарить обожаемого мужа счастьем любви… как он мечтал о вечной жизни с ней, с этим кротким созданием, едва поднимавшим глаза на собеседника, с этим ангелом, которому все были приятны и желанны. Она так любила всех… всех вообще, человечество в целом, и в то же время так улыбалась каждому в отдельности, каждому, кто встречался на её пути. Она тянулась к общению, мечтая о всемирном единении добрых и благожелательных людей, любой гость был для неё в радость, и она сама любила хлопотать на кухне, чтобы побаловать чем-то особенным родных, друзей и знакомых. Батюшка генерала (а в те годы молодого штабс-капитана), души в ней не чаял, называл доченькой, гладил по душистой головке, как ребёнка. Она и была в сущности ещё дитя, хотя отличалась уже прекрасною женскою статью; красота её озаряла своим светом всё окружающее так, как мягкое предвечернее солнце озаряет нежным теплом отходящие к отдыху веси, даря им покой и умиротворение. Они мечтали жить долго и счастливо, они радовались жизни и пытались уютно обжиться, — задолго до войны, в 1905-ом, начали строить образцовый хутор в Красной Поляне среди первобытных  отрогов Кавказского хребта. Но Маруся не вынесла бремени жизни… как хрупкий садовый цветок не устояла перед холодным  ветром, который степному цветку лишь на пользу… она умерла рано и оставила любимого мужа в полной растерянности… в недоумении озираясь, силился он понять опустевший мир и не мог, силился хотя бы начать движение своё по пустыне одиночества, чтобы отыскать тропинку, которая могла бы вывести его в мир людей и… только  ещё более плутал, натыкаясь сослепу на бесконечные препятствия и преграды…  

На учебном марше пришлось ему как-то заночевать с батареей в поле, среди стожков, и роскошные ароматы свежескошенной травы, кружащие голову запахи подвяленного солнцем сена оказались таким дурманом, что он погрузился в глубокий сон и до самого рассвета спал, словно опоённый, а вставши в волшебном очаровании сна, вдруг  с ужасом обнаружил исчезновение обручального кольца. Он смотрел на свой безымянный палец, ещё хранивший едва приметный след маленького золотого обруча — бледно-фиолетовую неглубокую бороздку, и страх медленно вползал в его душу. Он кинулся разгребать сено… подошли друзья-офицеры, солдаты, разметали стожок до основания, но кольца так и не сыскали. Он чуть не плакал, растерянно разводя руками и словно говоря: «Да как же это, братцы?..», но братцы ничего не могли ему ответить, и лишь поручик Баумгартен, отходя в сторону, пробормотал в раздумьи как бы про себя: «Что ж, оказия не из приятных… стало быть, к беде…».  И беда грянула…  душа Маруси унеслась, оставив по себе лишь трагическую пустоту и ясное осознание невосполнимости утраты.  Он бродил, словно призрак, безвольный, бесплотный, безучастный, с трудом понимал службу и всё делал через силу; офицеры старались ободрить его, солдаты глядели ему в глаза с молчаливым участием, родные пытались отвлечь, но ничто не помогало, ничто не могло затмить память, которая с каким-то садистическим упорством  без конца воскрешала перед его мысленным взором картины безвозвратно утраченного  счастья… Но вот  вчера  зашёл он на почту в Сапёрном переулке, чтобы  отправить срочные депеши, и замер вдруг, увидев  в окошечке приёма нежную барышню, поразительно похожую на покинувшую его Марусю. А сегодня они уже сидели на заснеженной скамейке, и он держал в своих ладонях её холодные ручки…

 

Генерал прикрыл веки… джунгли вновь надвинулись на него и в плотном сумраке полусознания едва проявились прозрачные силуэты рыжевато-песочной пумы и величественного пятнистого ягуара… генерал нежно погладил прохладные пальцы Али, дрогнувшие под его рукой, и тактильная память услужливо проявила  давнюю сцену, словно бы увиденную на картине в обрамлении скромной декадентской рамы: он стоит со своей Зайкой рука в руке возле маленькой сельской церкви в окрестностях Дудергофа и сухонький старичок-священник благословляет их на прощание. Самый конец мая, всё вокруг цветёт и ликует… утром следующего дня, прохладным и свежим, она подкатила к церкви в сопровождении офицера-шафера  в шикарном перламутровом авто. Он дожидался её в церкви и вдруг услышал, как торжественно запели с хоров «Гряди, голубица». Обернувшись ко входу, он застыл в изумлении: в распахнутые настежь церковные двери, в церковный полумрак, освещаемый только дрожащими огоньками свечей,  били слепящие солнечные лучи и в их торжественном сиянии появилось сначала искрящееся золотом воздушное облако, а потом из его неясных контуров соткалась обворожительная фигурка Али, убранная пеной яблоневых лепестков и осенённая невесомой кружевной фатою… Слёзы восхищения выступили у него на глазах и… она была так похожа на Марусю, что ему показалось, будто это сама Маруся спустилась к нему с небес… Алю подвели к нему; она была смертельно бледна, свеча дрожала в её тонких пальцах… С хоров грянули «Исайя, ликуй», Аля вздрогнула и всё вокруг молодых пришло в движение…

Утром они нежились в объятиях друг друга, щурясь на высоко стоящее солнце, которое только краем своим из последних сил цеплялось ещё за верхнюю перекладину оконной рамы. Он чувствовал, как слабеет дьявольская рука, так долго сжимавшая мёртвой хваткой его бедное сиротское сердце и, глядя на Алю, думал:  это Маруся пришла к нему снова в облике своей земной сестры… Возможно ли  изъяснить то блаженное чувство, размышлял он, которое переполняет всё его существо, то ощущение наступившей наконец свободы и предчувствие полёта? Как описать свою благодарность этому ангелу, где найти такие слова, которые смогут передать восторг и упоение возрождающейся жизнью? Какое это счастье — жить для любимой, заботиться о ней и охранять её от невзгод! Он обнял свою Зайку и всею грудью вдохнул её волшебный запах, — она пахла ржаным полем и смородинным листом, мёдом и солнцем, — и не было слаще аромата  во всём белом свете…

 

Но тут потянуло горячим и влажным сквозняком, и Алечкины запахи покинули его, а на смену им снова явились тяжёлые испарения глухой сельвы. Генерал с трудом шёл вперёд, поглядывая на своих мрачных сопутников; люди уже который день страдали от голода и жажды, а конца пути всё не было видно. Даже определив верное направление пути, они никак не могли  добраться до Питиантуты, слишком основательно заблудился  их маленький  отряд.

Потревоженные шумом движения людей попугаи срывались  с деревьев впереди них и улетали куда-то вглубь чащи, стая ревунов  вдруг проскакала по лианам, сопровождая свой бег дичайшими звуками, напоминавшими то злобное хрюканье свиней, то звуки битвы львов, то блеяние коз, то лай собак. Обезьяны неслись стремительно, перескакивая с ветки на ветку, с лианы на лиану, но Мэккэпитью и Гуражирари опередили их: во мгновение ока вскинув винтовки, они дали залп по убегающей стае. Две обезьяны упали в подлесок. Индейцы издали боевые  кличи и кинулись в заросли за добычей. Тушки были маленькие, не более полуметра, но люди обрадовались, задвигались живее; найдя более-менее удобную прогалину, быстро соорудили  подобие вертелов и стали разводить костёр. Однако спустя несколько минут все разбежались по краям поляны, зажимая носы, — индейцы принялись опаливать обезьяньи тушки над огнём, и чудовищный смрад накрыл волной всё вокруг. Тем не менее, голодные люди с вожделением следили за действиями проводников или, лучше сказать, применительно к моменту — поваров и, когда мясо было готово, не стали ждать даже приглашения; усевшись перед костром, рвали суховатое жёсткое мясо руками и ели быстро, жадно, обжигаясь, — как настоящие первобытные охотники. Генералу казалось, что он ест маленьких детей, — тушки после обработки и жарки стали ещё меньше, — но… голод не тётка и теперь по крайней мере можно было с новыми силами продолжать путь…

 

Подкрепившись, отряд двинулся вперёд в направлении, указанном генералом, и вскоре ведомые индейцами путешественники вышли на открытое солончаковое пространство. Все сели на коней, только проводники продолжали идти пешком, ведя за собою двух мулов, нагруженных экспедиционным скарбом. Генерал привычно устроился в седле; мерное движение лошади, мягкий перестук копыт почти сразу укачали его и он задремал на ходу. Приятно пахло конским потом… кожа поводьев удобно лежала в руках…  и вот в тенетах тягостной дремоты, на фоне размытых очертаний виднеющейся вдалеке сельвы генерал увидел себя на статном жеребце редкой караковой масти среди неведомо как выплывшего из пальм чахлого хвойного леска в преддверии Лабы…

 

…небольшой отряд кавалеристов — казаков и черкесов, осторожно ступая, пробирался  к реке, надеясь найти переправу и догнать ушедшие вперёд врангелевские авангарды. Всадники кутались в башлыки, на мордах коней поблескивал иней… холод усиливался,  и лапы сосен прихватывало колючей изморозью. Отряд шёл тихо, стараясь не шуметь и не бряцать оружием, потому что вокруг  залегли  красные тылы и можно было легко напороться на засаду. Спускаясь потихоньку по пологому склону, кавалеристы увидели вдруг впереди, в узкой ложбине конный отряд красных и остановились. Обойти ложбину было никак нельзя, сверху хорошо просматривались ближайшие окрестности: выход к Лабе блокировала тянущяяся на несколько километров вперёд узкая, но недоступная для коней балка, справа громоздились голые и скользкие утёсы, а слева в некотором отдалении были видны позиции красных.  Обходные пути не просматривались.

— Ваше превосходительство, — обратился к генералу князь Бетуганов, —  патронов почти нет, не пробьёмся…

— Авось пробьёмся, — отвечал генерал, —  в шашки возьмём их! Нам назад пути нету —  красные там, пожалуй, из нас ремней нарежут!

Вражеские кавалеристы числом раза в три превосходили маленький отряд генерала, да и позиции их располагались совсем рядом, но деваться было некуда, тылы казались более опасными, чем молниеносный рейд с фронта. Здесь во всяком случае был шанс.

И тогда, направив притихшего коня к краю  ложбины, генерал тихо скомандовал:

— Шашки — вон!

Всадники обнажили шашки, приосанились и…  взяли коней в шенкеля; маленьким вихрем влетели они в ложбину и с налёту начали рубить красных, но те, растерявшись лишь на мгновение, быстро повернулись лицом к опасности и приняли бой. Они наседали, побеждая числом, и каждый казак или черкес сражался с двумя, тремя, а то и с четырьмя врагами одновременно. Кто-то выстрелил, генерал с тревогой глянул из-за плеча в сторону красных позиций, — оттуда неслась галопом беспорядочная толпа всадников с обнажёнными шашками. Выстрелы грохотали где-то совсем рядом,  и вот уже рухнул на землю поручик Нижерадзе, а следом за ним повалились казаки Калмыков и Шлыков… вот князь Бетуганов вскрикнул  и упал, а красные наседали, но ещё не подоспела к ним подмога, и генерал лихорадочно думал, что можно успеть, можно пробиться, можно вырваться из этих стальных клещей… вот сбоку от него тускло блеснула  шашка  и на круп коня свалился с разрубленной ключицей есаул Попов, а славный капитан Надзиров в окровавленной черкеске с парадными серебряными газырями, привставши  на стременах, яростно отбивался от наседавших со всех сторон кавалеристов… никому из них не давал он зайти себе за спину, гарцевал и изворачивался до тех пор, пока один из всадников, вылетевших на обочину боя,   в белой исподней рубашке, от которой на морозе валом валил пар, — не вскинул правой рукой обрезанную винтовку… капитан  уверенно отбивался, вот он ловко увернулся от рокового шашечного удара, но ненароком оголил спину и стал на линию огня… всадник в исподнем выстрелил с бедра,  и лошадь его, шарахнувшись в сторону от дульной вспышки, сделала зигзаг… пуля попала Надзирову под левую лопатку, он ещё успел обернуться и увидеть своего убийцу, который, торжествуя, поднял лошадь на дыбы… но тут генерал резко развернул своего Буяна и кинулся к нему, взяв шашку наизготовку… несколько диких скачков и Буян с размаху налетел на лошадь противника, толкнув её своею мощною грудью… лошадь попятилась, открыв седока для удара… генерал вывернул плечо и… обрушил свою клокочущую ярость на врага!  Белую рубаху мгновенно залило кровью и мёртвое тело вылетело из седла, с глухим звуком грохнувшись под копыта генеральского коня…  Буян отпрянул и захрапел, с морды его летела пена…  крутясь в бешенстве на узком пятачке боя и чутко воспринимая бешенство хозяина, он рвался на простор, туда, где можно полететь стрелой и слиться со звенящим ветром… Генерал видел, как один за другим падали бойцы, — вот подпоручик Уздемиров выронил шашку, а  штабс-капитан Ашхунов покачнулся в седле и схватился за плечо, зажимая разверзшуюся рану, вот мальчик-вестовой Афонин вздрогнул от удара пули  и уткнулся окровавленным лбом в спутанную гриву лошади… гибель, гибель… генерал в отчаянии дёрнул поводья, развернув Буяна в сторону несущейся со стороны красных позиций лавины кавалеристов и с ужасом понял, что он — один против этой смертоносной силы, что товарищи его полегли задаром на холодном  клочке изрытой копытами земли и  что сам он — на волосок от гибели… но надо спасаться пока не поздно, иначе — ждут его позорный плен и бесславная гибель…

— Енерал! — крикнул кто-то, и все разом повернули к нему коней.

Но он опередил врагов; Буян сам ринулся сквозь частокол шашек к спасительной тропинке и красные в изумлении расступились, пропуская его… он вылетел из ложбины и помчался по целине к спасительному берегу Лабы, а преследователи, меж тем, скучились  в узком проходе и никак не могли выбраться наверх.  Генерал скакал, роняя слёзы, которые тут же замерзали на жёстком морозце, Буян мчался изо всех сил, и уже видна была вдалеке тяжёлая и холодная, но ещё не схватившаяся льдом река, а погоня уже неслась следом с гиканьем и матерными выкриками; комья мёрзлой земли вылетали из-под копыт коней, всадники летели в струях ледяного воздуха, упоённые победой и в предвкушении поимки последнего врага, лошади  хрипели, злобствуя, и не было конца этой безумной скачке… Генерал вылетел на крутой обрыв и осадил разгорячённого коня: высота была жуткой, метров восемь-десять, не менее, — Буян раздумчиво понюхал край обрыва и как бы в нетерпении взрыл копытом подмёрзшую землю. Всадник глянул вниз, сердце его затрепетало, он нерешительно дёрнул поводья и отвёл коня… (...)