В коридорах Зазеркалья

 

Бывает так: спешишь в дымной суете будней, мучительно примиряясь с шумом машин и путаницей людского говора,  и вдруг – остановишься, зачарованная невесть откуда взявшейся музыкой, нежной и родной, или увидишь дерево, прекрасное, как гигантский золотой цветок. И станет тогда душе хорошо-хорошо, благо-дарственно.  Так бывает, когда прочитаешь книгу, лучше стихи, хотя и это неважно, просто книгу, из которой на тебя льется свет, а автор её не важничает из-за того, что он источник этого света,  а тихо так вместе с тобой изумляется, улыбаясь и смущаясь немного и дара своего, и того, во что этот дар воплотился.  Именно такое впечатление (от слова «печать!») оставила во мне книга стихов Владимира Михайлова «По ту сторону зеркала».

Зеркало, Зазеркалье – тема не новая для мировой литературы, но сегодня она воспринимается острее, чем прежде, как мне кажется, по причине ведущей роли средств массовой информации и коммуникации в нашем обществе. Но Владимир Михайлов и его книга делают акцент не на обществе. Путь поэта лежит вглубь его существа – по старой литературной традиции. Так здорово: я написала «путь поэта» - и испытала при этом чувство наслаждения оттого, что в этом словосочетании нет для меня никакого преувеличения, никакого дешевого пафоса. В глубине человеческого существа, в потёмках судьбы автор хочет увидеть неслучайность своего явления на свет Божий. Это естественная человеческая черта, страсть – понять свой путь, своё предназначенье. Как верен способ – обернись назад.  В детство, к истоку, к началу. Так обернулся режиссер Андрей Тарковский и создал фильм-исповедь «Зеркало». Об этом же написан цикл «Начало» в книге Владимира Михайлова. Над этим циклом, как, впрочем, над многими стихами книги в целом, витает дух другого Тарковского – Арсения, поэта Божьей милостью и переводчика.  Я слышала эту музыку «тарковских» стихов (и просто Тарковских), пока читала Михайлова, ну вот это, например:

Когда-то, много лет назад,

Во мне схлестнулись два потока:

В кромешной тьме я плыл к истоку

И всё не мог открыть глаза…

Сравните, у Тарковского:

Я так давно родился,
Что слышу иногда,
Как надо мной проходит
Студеная вода.
А я лежу на дне речном,
И, если песню петь,
С песка начнем,
 Песку зачерпнем
И губ не разомкнем.

В книге Михайлова я увидела так знакомый мне образ городского мальчика-книгочея из 70-х годов, влюблённого в Вийона и Рембо, свободно прогуливающегося по петербургским закоулкам Гоголя и Достоевского, по извилистым тропинкам хлебниковского сада. «Я сама была такою триста лет тому назад…» - так, кажется, пела черепаха Тортилла? Влюбленный, оглушенный, ослепленный книгами, заменявшими ему реальность, мальчик из михайловских стихов отрешен от «злобы дня». Так был счастливо, хотя и вынужденно, отрешен от неё поэт поэтов в своём Болдине.  Впрочем, у мальчика чуткое сердце, сострадательное и справедливое: «Я знал, что моего участья / Ждут толпы слабых и несчастных… Так мальчики идут в мужчины… За тех, кому и вправду плохо, / Кто нищ, бездомен и убог…».  Вполне классические стихи, в доброй русской традиции, но звучат они так свежо и ново. Попробую объяснить, почему возникает это чувство свежести и новизны. Подлинность и естественность, искренность, с какой автор делится с читателем своими чувствами, ошибками, сомнениями, догадками, своим пониманием жизни – вот что делает интонацию стихов Владимира Михайлова особенной.  Такому поэту – веришь, а это дорогого стоит в отношениях сочинителя и читателя. Вот он говорит: «Поэт лишь тот, кто пишет даром»,  - и я ему верю, в этом убеждает меня честность, с которой он рассказывает мне, читателю, о трудном взрослении, о том, как от книг не отрекаясь, он узнавал жизнь, постигал её парадоксы. С такой же прямотой  он воспроизводит речь неправедно осужденных в «Песнях зека» (из романа «Русский садизм»). А в « Эпитафии без надгробия» автор признается без кокетства и вымученности, а просто и определенно:

Я свято верил в истины догмат,

Но идол мой был истиною мнимой,

И, посетив лубянский каземат,

Где сгнил мой дед, без следствия судимый,

Я понял много…

Мне по душе та скромность, с какой Владимир Михайлов представляет себя в поэтическом сообществе, задавая вопрос: «И спор о счастье, спор о человеке /Сумел бы я достойно продолжать?».  В смирении перед великими он называет себя «пасынком поэтов», и это не юродство.  Доказательство – строгость в отношении к себе, столь редкая сегодня. Причем, это не только и не столько строгость к поэтической своей состоятельности, а  в первую очередь, к состоятельности человеческой: «Готов ли я чужою жить бедой, / Готов ли плакать вместе с сиротою? ».  Эта этическая проблема, которую не раз ставит перед  собой  автор стихов, вновь заставляет вспомнить  русскую классику – Достоевского, в первую очередь, а именно, его старца Зосиму  с заветом: «Только брезгливости убегайте», иначе говоря, избегайте высокомерия и равнодушия. Сегодня очень популярно такое выражение: «Это не хорошо, не плохо, это просто другое». И всё бы ничего, всё было бы правильно, если б речь шла только о разнообразии мнений и жизненных позиций. Но это распространяется и на область добра и зла, оправдывая  безразличие к судьбе Другого, Иного, Чужого.  И часто при таком подходе  человек впадает в скорбное бесчувствие, в anesthesia dolorosa.  Меня это огорчает, как огорчает глубинная разъединенность людей вообще.  Когда я вижу в стихах Владимира Михайлова слова «Всё красота, всё сложность в этом мире, / Не биографий скучных и пустых», я радуюсь  светлой мудрости этих слов. Не к этому ли призывал святой Франциск Ассизский:

Господи, сделай меня орудием Твоего мира.
Там, где ненависть, дай мне сеять любовь;
Там, где обида — прощение;
Там, где сомнение — веру;
Там, где отчаяние — надежду;
Там, где тьма — свет;
И там, где печаль — радость.

О, небесный Владыка, даруй мне не столь стремиться
Быть утешенным, как утешать,
Быть понятым, как понимать,
Быть любимым, как любить.

И тут же сами всплывают в памяти строки любимого со школьных лет поэта: «Людей неинтересных в мире нет, /Их судьбы – как истории планет:/ У каждой очень яркое, своё, / И нет планет, похожих на неё».

Вера в изначальную прекрасность человеческого существования, умение воспринимать чужую боль как свою, изумление перед восхитительной сложностью бытия – это то, что роднит Владимира Михайлова с общечеловеческой философской традицией – от Платона до Сьюзен Зонтаг. Ничего, что они стоят в одном ряду, эти имена: «Загородил полнеба гений, /Не по тебе его ступени, / Но даже под его стопой / Ты должен стать самим собой» - этот завет Тарковского можно сделать эпиграфом ко всему, что пишет Михайлов.  Он не претендует на всезнание, славу и что-то вроде этого, он чувствует себя хроникёром жизни, чьи личные идеалы не раз содрогались от грубых тычков реальности: «Я всё опишу, да простят мне потомки, / Барахтаясь в липких волнах оптимизма, / В колонне иду сквозь густые потёмки».

Для стихов, собранных в сборнике «По ту сторону зеркала»,  характерен мотив тёмного коридора, сквозь который автор проходит к свету познания, словно дитя в материнских родовых путях – навстречу внешней жизни.  Сказать, что этот путь труден, что дитя кричит на выходе от резкого солнечного света, что режет лёгкие, когда они, расправляя лепестки, наполняются воздухом реальности, - значит сказать очевидное. Но поэт делает это очевидное фактом нашего понимания жизни, когда, читая его стихи, ты думаешь: «Как точно он выразил то ощущение, что  вязкой протоплазмой бродило во мне?». Ну вот послушайте, и вы согласитесь со мной:

Не разобрав, где слава, где хула,

И подавив предательские вздохи,

В который раз я думаю, что плохи

И так никчёмны все мои дела.

Категоричен этот приговор,

И апелляций ворох бесполезен.

Вина бесспорна, спор – неинтересен…

Ещё один в потёмках коридор…

Автор чувствует парадоксальность жизни и принимает её: «В поэзии так странны совпаденья-/ Порою взлёты горше, чем паденья, / И путь в гранит – как путь через гранит…» . Так может говорить  достойный ученик Вийона, Пушкина и Пастернака  - тех, кто, взлетая на горние вершины духа,  чувствовали притяжение  земной плоти. Это путь Криса Кельвина  из  «Соляриса», это «тяжесть и благодать» великого философа двадцатого века Симоны Вейль. Я думаю, эти личности и образы не случайно вызывает моя память, ибо есть основание, есть причина. Она – в человеческом составе стихов, в их мыслительном богатстве.  «Потомок мой постигнет, может быть, / Нелепость моего существованья…/ Тот, кто познал сомненье и страданье, / О будущем не в силах позабыть…»  - читаешь  эти стихи, и их парадоксальность  провоцирует мысль, не дает уснуть совести.

В стихах Владимира Михайлова есть значительная доля скепсиса. Но этот скепсис – либо ирония по поводу тех, кто «в двадцать был и франт и хват, а в тридцать – выгодно женат» (как сказал классик), либо «карамазовские» сомнения  по поводу вечности и других больших понятий, вроде «отчизна»: «Какое слово горькое – отчизна, / А ты в отчизне словно бы ничей…». И тут же, в этом же стихотворении он сорвётся и воскликнет: «Пусть человек полюбит человека / И за обиды горькие простит./ Наивно? Да. Но разве не наив / Спасает нас в жестоком марафоне?.. ».

Скепсис – это результат испытаний в жестком мире, например, в том случае, если ты смог удержаться, например, в девяностые годы, когда выжить было биологической потребностью. У американцев парил над Землёй величественный «Шатл», а  в бывшем союзе социалистических республик появилось слово «челнок», тоже «шатл», но очень земной, даже приземлённый. Однако поэт даже в этих условиях видит красоту мира, ибо для него всё есть красота: «О полустанок! Словно та черта, / Что отделяет вечное от тлена… И степь любовью всласть напоена…». Будто в «Капричос» Гойи, возникают на пути «челнока» российские города, метафоры времени и истории: «Воронеж – нож. Безумная столица!.. Оскал Оскола также торовит - / Вода в реке щерится и зевает…».

Ни один поэт не прошел мимо темы любви, этого требует его природа. И у Владимира Михайлова тема эта звучит очень по-своему, мягко и по-шагаловски акварельно:

Дай руку мне, и мы взлетим с тобой    

В закатных чарах, в сумерках звенящих.

Пусть видят нас, над городом парящих,

Влекомых ввысь архангельской трубой…

 

И еще:

Есть скорби миг и есть любви века.

Давай любить друг друга бесконечно,

Пусть мы с тобою на земле не вечны,

Но с нами льется вечности река.

…Почти тридцать лет Владимир Михайлов живет  в Киргизии, но она не просочилась в его стихи, хотя я знаю его привязанность и к этой земле, не только к России, откуда он родом, куда эхом откликается его душа. Он, несомненно, человек и поэт русской литературной традиции, книжной традиции, с её тёмными аллеями и вешними водами, с тускло-металлическими огнями петербургских набережных и Патриаршими прудами… Он с трудом отрывает себя от книг, чтобы увидеть зыбкий мир повседневности. Как сказали бы в серебряном российском веке, его духовный взор ищет смыслы в нескончаемых ослепительных коридорах высших сущностей, в мире платоновских форм, а не их слабых подобий. И всё же, и всё же…

Последнее стихотворение в этом сборнике – «За книгой». Это его привычная поза, если не позиция, его внутреннее место в этом мире. Единственное существо в мире, способное на эту позу и деяние, - это человек. И как он прекрасен в этот миг! Прекрасен, если растворен в книге (вспомните Лару из «Доктора Живаго» - она читала так, будто чистила картошку или несла воду, естественно!).

И только люди могут сбиться в круг,

Ведя беседу, слушая поэта,

Молясь на слово и на всякий звук…

Но, как известно, слово может стать башней из слоновой кости (или из черного дерева); Михайлов говорит еще жёстче: «строк прекрасная тюрьма». У него есть способность увидеть частность земного бытия космическим взором. В таких случаях Скотопригоньевск и Йокнапатофа становятся равными всему земному шару, всем местам сразу, где живёт человек, как и забытый Богом Буранный полустанок в романе знаменитого киргизского автора.

И всё же глубже надо посмотреть,

Хотя б на четверть или же на треть:

Вчитайся в ночь, и спящее село

Начнёт бездонным космосом звенеть,

А раньше так звенеть оно могло?

«…единственный орган контакта с существованием – это принятие, любовь. Именно поэтому красота и реальность тождественны. Именно поэтому радость и чувство реальности тождественны»,  эти слова Симоны Вейль, как мне кажется, лучше всего определяют концепцию жизни и творчества Владимира Михайлова. Во всяком случае, это, именно это я увидела в его поэтической книге.

Большое видится на расстоянье -  но неужели оно нужно и в этом случае, чтобы понять, какой отличный, какой настоящий поэт живет рядом?


Элеонора Прояева