КЛЕЩИ

 

… и когда он сказал, прижав к груди коробку из-под ландрина, — это моё! и злобно сверкнул воспалёнными глазами, — начальник режима нерешительно отступил, — это был такой маленький, едва заметный шажок назад, которого на открытом пространстве никто бы и не заметил, но здесь, в тесноте зачумленной мастерской, этот шажок казался капитуляцией, — плотник стоял, тараща глаза и скаля зубы, а начальник, хотя и отступил, но в те же мгновения и собрался: вытащив пистолет, он выставил вперёд руку, но не стал стрелять, а замахнулся и ударил Мансурова что было сил рукояткою пистолета, и тогда Сагайдак, сидевший на верстаке поодаль, понял, что плотнику не устоять, как удавалось ему это прежде, когда он был незаменимым и в некотором даже роде неприкосновенным человеком, про которого говорили: о, плотник Мансуров, это мастер! — он, действительно, был удивительным мастером, который от аза до ижицы не только плотницкую работу знал, но и столярную, и вообще был редкого племени умельцем, способным легко починить любой механизм, начиная от древнего брегета позапрошлого века и кончая двигателем внутреннего сгорания, а то и каким-нибудь даже паровым насосом; плотник Мансуров был незаменимым человеком в Усть-Лаге, и всё окрестное начальство домогалось его внимания, потому что лишь он во всей округе мог делать изумительные стулья, кресла, кровати и шкафы в стиле чиппендейл, — это был мастер высочайшего полёта, достойный, может быть, даже и дворцовых интерьеров; его мебельные гарнитуры стояли в квартирах полковников и генералов, а сидел он как социально близкий, получив в тридцать первом свой червонец за убийство брата, который изнасиловал его жену; этот мастер был странный человек со странными привычками, — хотя бы потому, что никто и никогда не видел его спящим, — это был вечно бодрствующий человек; начальство разрешало ему жить при мастерской, благодаря чему он мог избегать множества неудобств общего барака; лет ему было по мнению Сагайдака пятьдесят с хвостом и ещё в конце того века, на смену которому пришёл век революционный, он учился в знаменитых краснодеревных мастерских купца Буторина, поставлявшего мебель в салоны и загородные особняки столичной знати; поступив к Буторину в 1887-ом в девятилетнем возрасте, он покинул свою начальную школу в канун нового тысячелетия, и купец едва со скрипом отпустил его, потому что подобного маэстро даже при молодых его годах в ближайших окрестностях было затруднительно сыскать; до семнадцатого года Мансуров подвизался на самых престижных строительных площадках, — плотницкая  работа его украшала особняки, церкви и общественные здания, а столярная — фешенебельные гостиные первых богачей; на деньги, которые ему платили, можно было купить торговый пароход да ещё баржу́ впридачу, но он злато не копил, жертвуя гонорары в столичную епархию, словно бы пытаясь замолить какие-то свои, никому не известные грехи; так он дотелепался до октябрьского бунта, не нажив имущества и оставшись номинально пролетариатом, что спасло его в самые первые окаянные годы, когда малейшая собственность могла послужить основанием для приговора; поступив в восемнадцатом году на Тульский оружейный, он стал клепать там снарядные ящики, ибо не нашлось ему по неизвестной причине более достойного применения, а в начале НЭПа открыл на паях с братом, вызванным из Лыткарино,  маленькую ремонтно-механическую мастерскую и как раз женился, взяв в жёны тихую опрятную девушку-тулячку, — моложе себя лет на двадцать, — которую очень любил, — так, как может любить недавнего ребёнка, едва превратившегося в женщину-подростка, здоровенный сорокалетний мужик, многое уже повидавший на своём веку… итак, он не спал, и сам не помнил, когда это началось, может, после трагедии с женой, а может, и раньше, в глухой темноте его юности, когда случилось ему свершить нечто такое, от чего совестливые люди со временем влезают в петлю; если бы он спал, то дня не хватало бы ему на исполнение многочисленных заказов, которых было столько, что хватило бы, наверное, на целый плотницко-столярный цех, — он уже просил помощников, но начальство, всегда имевшее свои резоны, не шло ему навстречу, а только повышало голос всякий раз, твердя своё привычное давай-давай; всё-таки со временем он добился подмастерьев и взял самых доходяг, уже поплывших и превращавшихся в фитилей на изнурительных общих работах, — двух контриков, врагов народа, посаженных подозрительным государством за язык, — бывшего инженера Сагайдака, работавшего до посадки на заводе АМО, и бывшего театрального бутафора Чемерисова, который, будучи сыном одного очень известного коминтерновского деятеля, несколько лет прожил в Берлине; вот Мансуров их и спас, вытащив в свою мастерскую, потому что в ином случае жизни им оставалось на пару месяцев, да и то навряд ли…и скоро узнали Сагайдак с Чемерисовым, что у их благодетеля есть ещё работа: каждый божий день Мансуров забирал трупы умерших в бараках заключённых, укладывал их в самодельные салазки, широкие и длинные — по росту человека — и увозил на сопку за лагерной колючкой, где складывал аккуратными штабелями — до весны, вступавшей в свои права только к началу зыбкого июня; по теплу всё, что оставалось от обглоданных зверьми зэка, обливали керосином и сжигали, потому что в мерзлоте, даже и в июне, не больно-то станешь хоронить; прежде чем отправить мертвеца на сопку, Мансуров привозил его в сенцы мастерской, где хранилась у него заложенная на сушку древесина, и Сагайдак наблюдал иногда за действиями шефа: зайдя в мастерскую, Мансуров брал с полочки над верстаком плотницкие клещи, клал их в большой нагрудный карман своего гремящего кожаного фартука и возвращался в сенцы; через минут десять-пятнадцать он клал клещи на место и, выдворив наружу салазки, отправлялся с ними на дальнюю сопку; как-то раз оставил он клещи в стружках верстака, и Сагайдак, подойдя ближе, содрогнулся: клещи были изгрязнены кровью… боже, подумал инженер, я знал, что мы в аду; показав клещи Чемерисову, он попытался объяснить напарнику свои догадки, но Чемерисов только в ужасе махал руками; этот бутафор, проведя в лагерях целых восемь лет, совсем не понимал страшной действительности и всё продолжал жить в  каком-то своём, бутафорском мире, — его придуманный мир предполагал преувеличенные театральные чувства, вскрики, восклицания и манерные возгласы, — по сути Чемерисов был тихим сумасшедшим, в голове которого всё смешалось, как в доме Облонских, — мир лагеря казался ему синематографом Мурнау или Ланга, с настойчивой дотошностью  воплощённым на одной шестой части суши неким извращённым, но весьма логичным персонажем, и бедный бутафор совсем запутался, давно уже не понимая, где театр, где кино, где жизнь? — поэтому окровавленные клещи представились ему деталью из «Кабинета доктора Калигари», и он подивился мастерству коллеги, сотворившего такое реалистическое чудо; он его, впрочем, скоро и забыл, полностью сосредоточившись на варке источавшего тошнотворный запах столярного клея — для нужд своего покровителя; только Сагайдак каждый раз с ужасом смотрел на доставаемые временами клещи и всё думал: это сатана! — однако день шёл за днём, а ничего сверхъестественного не происходило, — изумительная мебель исправно доставлялась по начальству, и скоро весь край полярной каторги был словно филиал музея искусства эпохи рококо: чудесные стулья в рокайлевых формах, пышно украшенные резьбою буфеты, двуспальные семейные ложа причудливых очертаний и испещрённые готическими орнаментами деловые бюро, которые начальники лагерей и главков любили ставить в служебные кабинеты, — всё это зыбкое счастье украшало жизнь и быт подлых временщиков, узурпировавших право на роскошь, дававшую им иллюзию собственной значимости, высокого положения и вечной власти, а мастер Мансуров всё понимал лучше иных, справедливо полагая, что нет пределов человеческой мерзости, только судил он не начальников, маленьких да больших, а… себя, и уж себя-то он знал от и до, относительно своей души даже и не сомневаясь, — он знал, что гореть ему в аду и уже готовился из лагерного рая перейти как раз туда; однажды, занося на место клещи, он машинально положил на плоскость верстака жестяную коробочку из-под ландрина, где и позабыл её, и вышел, намереваясь отвезти ожидающего в сенцах жмурика на сопку, — Чемерисов с Сагайдаком тем временем, ожидая увидеть в коробке леденцы, являвшиеся, по их мнению, знаком внимания какого-то начальника, сняли крышку и в ужасе отпрянули: коробка, изрыгнув запах мертвечины, открыла их взорам мятые золотые коронки, тускло блестевшие под сорокаваттной лампой… вернувшийся через некоторое время Мансуров как ни в чём не бывало взял с верстака забытую коробку, положил в карман и молча принялся за работу; Сагайдака, однако, эта коробка так обеспокоила, что он не нашёл ничего лучше, как искать уединения с начальством, и нашёл, — до высшего руководства он, правда, не добрался, но с начальником режима переговорил, и через пару дней тот уже стоял в мастерской перед Мансуровым, требуя вернуть государству незаконно присвоенное столяром имущество, но Мансуров, яростно посверкивая воспалёнными глазами и скаля испорченные зубы, всё говорил и говорил: это моё, это моё! и не хотел отдавать, — тогда начальник режима ударил его по голове рукояткою пистолета и в кровь разбил покрытую серой плесенью плешь дерзкого зэка́, — Мансуров при этом упал и выронил коробочку из-под ландрина, — ударившись о пол, она раскрылась и кукурузные зёрна коронок разбежались по  мастерской, — начальник режима быстро нагнулся и стал, судорожно двигаясь, собирать их, — выходя, он обернулся в дверях, пристально посмотрел на Сагайдака и бросил в его сторону кусочек жёлтого металла, — коронка ударила инженера в грудь, и ему показалось, что это не золото, а свинец!.. много лет спустя, даже и в глубокой старости, вспоминал Сагайдак эту несмертельную пулю, убившую его ещё до смерти и всё мучился, не умея избыть свою тоску… а Мансурова на следующее утро после утраты коробочки нашли мёртвым на лесопильне, — его тело было смято в лесопильной раме, и мастера едва опознали; начальник лагеря страшно матерился и, размахивая пистолетом, грозил вертухаям всеми возможными карами, в том числе извращённым соитием; вечером он вошёл в запой, избил жену, и продолжал пить ещё неделю, — до тех самых пор, пока не впал в самое настоящее беспамятство, и ему никак уже нельзя было сообщить, что третьего дня получена телефонограмма, требующая его немедленного появления в Главке…